МЁРТВЫЕ НИЧЕГО НЕ ЗНАЮТ

 

…разглядывая Хлыста, она видела полоску света на шее Хлыста, то был свет луны, проникавший сквозь щель в стенке пакгауза, и она подумала: точно по линии! — Хлыст лежал навзничь и мирно храпел, никого не боясь; она ухмыльнулась, снимая с пояса финку, первый её боевой трофей, доставшийся ей после убийства Штыря, — настоящий зоновский нож с наборной ручкой и латунной гардой, нож, знавший многое, многих, нож, сидевший в кишках ментов, вертухаев, сук и лагерных стукачей: примерившись, она нанесла резкий удар с движением вправо и отворила горло Хлыста, — кровь брызнула ей в лицо, ослепив, и с утробным бульканьем сошла вниз: Хлыст судорожно вздохнул и — замер…  она предвкушала этот момент, потому что он нравился ей своей предсказуемостью, своим заранее определённым итогом, и она уж загодя мечтала о нём: то было предчувствие власти и сама власть, сходящая с такой же неотвратимостью, с какой сходит на всякого человека смерть, её потому и прозвали потом — Машка-смерть, несмотря на её красоту, нежный образ и почти подростковую свежесть; статью она уродилась в мать, полячку из Кракова, а отец её был коренной, лидский литвин, и общее католичество дало им возможность без препон сочетаться браком, когда отец пришёл после ранения на фронте в Лиду и более не рыпался, решив уж осесть в своём дому по самую смерть, тем более что дом у него стоял добротный да ещё и земличка была под бульбу с цибулей; Машка родилась в девятнадцатом, в уже польской Лиде и родным языком её стал польский; мать любила её и берегла, отец, против того, был суров и жесток с дочкой, наказывал за всякую мелочь, вот она и искала мужской любви в стороне, пятнадцати лет став женщиной, а потом — любовницей пана Перельштейна, богатого лидского золотых дел мастера, — пан Мендель любил её, баловал, но скрывал от мира, ибо синагога не любит же иных вольностей, кроме вольностей жертвоприношений, но Машка недолго была в его руках, ей хотелось ещё в другие руки, и пошла она по рукам: в рабочих была, в торговых была, в солдатских была, в руках известного бандита Витольдика, и даже владелец пивоваренного завода Мейлах Пупко, примерный семьянин и солидный домоправитель, не устоял пред её красой; отец колотил Машку, но сучью суть выбить из неё не мог, она же отца ненавидела и всё искала способ сквитаться, но докука любви мешала, сбирая силы, и едва-едва одолела Машка гимназию, ибо нет учёбы, коли в голове амуры; батюшка увещевал её, сулил наказание от чёрта, блазнил презентами, коли отойдёт от любви, — ничто не помогало, и тогда он сказал: дом, как помру, отойдёт уж младшей, а тебе, курва, на роду писано таскаться по чужим постелям, так в них же и подохнешь! проклял её, как траченую вещь, а она и вправду не была цела: два раза уже хлестала ведьмины отвары, сготовленные столетней Свидарихой, жившей за Каменкой на границе с пущей, — сваренную с болотной мятой пижму, которая крутила душу, — Свидариху обходили стороной; то были почти мощи, обтянутые кожей и, если она являлась в базарный день на торг, всё торжище начинало трепетать и в ужасе молиться своим святым до тех пор, пока ведьма не купит себе чего и не уберётся; Машка, впрочем, не боялась ведьмы, придёт по надобе своей, а старуха знает: даст горького отвару да скажет испить, Машке мало отвару, просит заклясть, ведьма её разденет да бузинными ветками отхлещет, — так Машка куражилась, отводя беду, а может, и наоборот — кликая её, вот раз Свидариха дала ей опять пижмы с мятой, добавив в зелье белладонны и конопляного листа, да говорит: деточка, усни! Машка и уснула, проспав трое суток кряду, а проснувшись, пошла домой, — в дому сидел отец, потел перед самоваром, мать полола огород, а Иванка, сестра, была в гимназии; отец глянул на Машку и говорит: пришла, сучка! а Машка ему: не про вас я, папаша, пришла, пени ваши, научения и морали терпеть не стану, а лучше пригласите к чаю! нет, сучка, говорит отец, послушаешь ещё меня! — стал перед нею на колени, обнял руками и ткнулся потным лицом в дочернее лоно; Машка вздрогнула, а отец полной грудью вдохнул дочь и сказал: чую, сучка, тебя, чую волю твою… Машка обмерла и положила ладони на главу отца…отец прижался теснее, закрыл глаза, и тут хлынула из Машки чёрная кровь — в лицо отцу, Машка вскрикнула в ужасе, забилась и… проснулась! тихо, тихо, деточка, сказала Свидариха, положив руку на её липкий лоб, — из чего хлопочешь? — Машка встала и пошла домой, а там — отец, — чай из самовара пьёт, глянул на неё и говорит: пришла, сучка! взял ремень и ну охаживать дочуру, — для чего шалишь? — Машка выла под ремнём, скользила, выскальзывала и, оскальзываясь на крови, крутилась, выпрастывалась из его руки, но отец, ловкач, проныра, хват ловил, настигая, и бил, стараясь угодить в лицо, вот Машка и попалась: отец махнул ремнём и попал пряжкой доче в лоб, Машка взвыла и… проснулась, в другой раз очнувшись под ладонью ведьмы; ведьма смотрела на неё и бормотала: тихо, тихо, деточка, не ровён час помрёшь, ты, мол, досаду свою с кручиной прибери да ступай домой; Машка встала и пошла домой, а там — отец, как и в прежнем мороке чаи гоняет, потный, в распахнутой рубашке, — волосы на груди слипшиеся, на лбу слипшиеся, глаза мутные и — весь надувшийся, как бычий пузырь, и, набычившись, разъярённым быком глядит на дочь: пришла, сучка! так будешь нынче наказана за бл…ство, — распустил ремень, — Машка думала — сейчас получит ремнём, а отец — нет, распустил ремень, скинул холщовые штаны да Машку за волосы прибрал: всё, говорит, попалась, будешь теперь делать с отцом что с паном ювелиром делала, уж я знаю что! и принудил её ко всем мерзостям, которые за ней прежде доблестями слыли… так Машка папашину науку копила, копила да и сдала его в сороковом Советам, — землевладелец, дескать, делец польской буржуазии и эксплуататор народа, — вот папашу и отправили за осадниками и чиновниками учреждений прямиком в Сибирь, где он и сгинул бесследно через пару лет, а Машка, папашину духовную грамотку почистив, наследовала дом и оставила с носом законную наследницу, младшую сестру; мать Машка схоронила по арест отца, через недели две от дня ареста, а сестру послала в Минск учёбы ради, сама же год спустя вышла замуж за чужого солдата, воевавшего некогда в Тифозном дивизионе под началом Ивана Почухаева, — солдат, носивший римское имя Альвиан, был уже в летах, имел раны и роковое увечье головы, пробитой двадцать лет назад у местечка Ко́зел дерзкой шашкой какого-то поляка; явился Альвиан из Кобрина, где делал неизвестную работу при Четвёртой армии, —  прижившись в Лиде, стал агитатором на выборах в местные Советы, работал в Слониме, Волковыске, Сморгони, а потом и сам ненавязчиво втёрся в Лидский городской совет, — человеком Альвиан был бодрым, сотрудничал с милицией, прокуратурой, с местным секретным учреждением и скоро стал в Лиде такой заметной фигурой, какой, очевидно, не следовало быть, если иметь ввиду опасность яркого существования в те годы вообще, — зная языки, везде чувствовал он себя рыбою в воде и кормился с языков, — его голова вмещала русский, белорусский, польский и — немецкий, взятый им на Западном фронте в пятнадцатом году; Машку он любил, баловал, тетёшкал, — она была манкая, соблазнительная и такая самка-самка, — глядя на неё порой, Альвиан сжимался, как зверь, готовый налететь на жертву, сбирался в комок, чтоб атаковать, но вдруг понимал, что боя не надо, ему и без боя дадут всё, что ни попросит, и тогда он брал Машку по праву господина, властителя и повелителя: если она была ему нужна, он подходил, брал её за горло и ставил на колени, — полного подчинения хотел он, и только такой человек мог держать Машку в руках, — он и держал, и был затейник: когда любовь казалась ему монотонной, пресной, без искры, доставал припрятанный после польской войны револьвер и приставлял к виску жены, — Машка заводилась и вела себя как течная сука, но он хотел детей, а детей её ещё в прошлой жизни извела Свидариха, и Машка не могла зачать; вот Альвиан ей пенял: трогаю тебя — живая, но мёртвая! тёплая, но холодная! нежная, но грубая… как труп! ни жива  ни мертва, ни то ни сё, ни шатко ни валко, видимо-невидимо, долго ли коротко ли… нежить! можешь мне родить детей? — нет, шептала Машка и, проводив мужа на работу, бежала к Свидарихе: хочу детей, верни детей! — как же, деточка, из мёртвого живое соделать, спрашивала ведьма, ведь мёртвое не живёт, из него звёзды родятся, — не знаю, говорила Машка, дай детей и вся недолга! — как? спрашивала Свидариха, — бузинный прут да пижма с мятой извели детей, ведь ты сама молила погибели младенцев! — а теперь надо! ныла Машка, дай детей! но ведьма не давала, и Машка шла домой, а там — муж, являвшийся всякий раз в гимнастёрке, запачканною кровью; Машка стирала гимнастёрку и её мутило от запаха мертвечины, затхлого, густого, тошнотворного смрада смерти, но она крепилась и стирала, стирая пальцы и кожу с пальцев аж до костей и растирая на пятнах крови горчицу с солью, — кровь сходила, но Альвиан не был доволен: плохо постирала, ярился он, а потом, заводясь, припоминал ей всё и всех, — золотых дел мастера, солдат, купчишек, бандита Витольдика и Мейлаха Пупко, — были ж добрые люди в Лиде, ведь Лида — собрание чудесного люда, слюда, сквозь которую видны очертания чужих грехов, — нечётко, но явственно, и вот всё тайное в Лиде таким образом являлось миру, становилось явным; всю ночь муж её любил, а когда иссякал, — бил и, бия, восставал вновь, беря силу из её боли, — она кричала, — от страха и вкуса греха, и её сладострастие было горьким и жгучим, как кайенский перец; семнадцатого мая 1941-го муж ушёл на работу, а Машка кинулась к Свидарихе, — сил не было у Машки терпеть мужа, хотела Машка извести его, раз уж Свидариха детьми скупится; сбоку от двери был в её доме календарь, — выходя, Машка сорвала листок и сунула за пазуху; Свидариха по встрече говорит ей: вот кадка красной осины, вода в кадке бегучая, колючая, неминучая — опусти главу в горевой поток, прошибёт тебя огневой поток, откроешь глаза, изойдёт слеза — Машка вдохнула всей силой бузинно-конопляные запахи ведьминой норы, бухнулась головою в кадку и, открыв в воде глаза, узрела: в мутных сумерках летнего утра пикируют с неба самолёты, бомбят Лиду, город горит, чадит и роняет руины в бездну истории, но дом Машки цел, стоит, неуязвимый для бомб, и вот лес и  люди с оружием сидят на краю поляны, а потом опять Лида, здание училища педагогов, перед входом — офицеры в мышастой форме и высоких фуражках, — офицеры, солдаты и какие-то невзрачные люди в чёрных шляпах, чёрных пальто — с руками, полными пустоты, а вот — Лидский полигон и бездонные ямы на краю пущи; кровь льётся на Машку, прямо сквозь воду, бегучую, колючую, огневую, Машка в ужасе закрывает глаза и — выныривает: ни Свидарихи, ни её халупы, Машка стоит над омутом, который у Каменки, и думает: разве я купалась? голова мокрая, сорочка мокрая, понёва мокрая… и идёт домой, заходит, видит постель, а в ней — своего Альвиана с сестрой Иванкой, — что это? — говорит Машка, — и когда успели? — муж с сестрой смотрят на неё, как на призрак, словно и не Машка вошла, а дух, колеблемый сквозняком, не верят в явление её, крестятся, бормоча молитвы, а Машка гневается: что же ты, кобель старый, малолетку портишь? ведь ты ей — зять! — муж говорит: нежить, ни жива, ни мертва… а Машка сестре: для чего из Минска ушла? для чего учёбу бросила? — Иванка смотрит, не понимая, да говорит: я уж и диплом получила… а сама-то ты откуда? — не знаю, говорит Машка и, плача, сворачивает к двери… слёзы душат её, отчаяние рвёт сердце, ногой она открывает дверь  и мельком взглядывает в календарь, висящий у косяка; в календаре — семнадцатое мая 1947-го года!.. так, не умея понять пропавшего куска жизни, живёт Машка дальше, терпит от мужа и думает: извести бы его, а он — словно слышит, чинит ей козни и каверзы, бьёт, придирается к пустякам, то ему суп без соли, то чай без сахара, и совсем не любит её, а — насилует, применяя то револьвер, то плётку, то кулак, — Машке невмоготу с него, но терпит, думая: старый уже, скоро натура силу мужика отымет, он и угомонится, — а нет! он хуже и хуже, и всё пытает: где ж ты была-то шесть лет? чай по мужикам таскалась, пока страна бедовала? ты таскалась, радости имела, а я по лезвию ножа ходил, рисковал, ведь я, знаешь ли, в гебитскомиссариате служил, толмачом то есть, — бумаги переводил, пленных допрашивал, — а на деле меня подпольный обком оставил, я связным был, — партизаны, то, сё, и ведь меня всякий день легко масштабировать могли, ибо я истинно состоял у врага шпионом и лазутчиком…  много раз говорил Альвиан о своём значении и назначении, а Машка всё в ум не брала, — бахвалится мужик, так и пусть — в радость ему его бахвальство, а потом — как молния её ударила! вот! вот же погибель тирана и избавленье Машки! — так Машка обдумала дело, но всё не решалась — надо бы, да жалко, муж всё ж таки какой-никакой, но потом случился случай, после которого Машка и решила — всё! — она работала на комбинате концентратов, учётчицей, и заметила как-то особое внимание к себе одного инженера, красивого, молодого, которого даже ни имени, ни фамилии не знала, и вот она раз, думая работу, с вечера сделала  папильоток да и завилась на ночь, безотчётно желая блеснуть возле инженера, — муж увидел, взъярился и так избил её, что она поутру и на работу не встала; дождавшись спустя время ухода синяков, Машка пошла куда надо, добилась приёма у кого надо и выдала под запись зыбкую историю мужа: был предателем, служил немцам, виновен в погибели наших партизан, и Альвиан загремел: был арестован, увезён в Крывое кола и через полгода казнён; Машка, стряхнув от мужа, пошла в разнос, забрала с чужого угла Иванку, и стала таскать её по мужикам, — так на пару они резвились, ублажая голодных мужиков, — мужиков мало, баб — много, вот Машка с Иванкой и спешили, чтоб своё уж не упустить, а Машка ещё и влюбилась на грех — в того инженера, который ходил округ да глазами стрелял; инженер был женат, с двумя детьми, и то ещё не было бедой, а то стало бедой, что Машка до инженера стыдную болезнь сыскала да в семью инженера занесла, — она ж не знала про болезнь, любя инженера, и так вся семья сделалась несчастной — как в самой дешёвой мелодраме, — доводит же человека до черты страсть: сперва инженер колени протирал, ползая в ногах у жены, потом верёвку намылил и был таков; Машка поплакала и забыла, а жена инженера, собрав манатки, побежала в Минск, ибо позор в Лиде жизни ей не мог посулить; Машка с тех пор дала зарок: ни любви, ни дружбы, ведь это буржуазные рассудки, а она, Машка, есть природный пролетарий и истинный приверженец обновлённых общественных устоев, — так и не влюблялась больше, от мужика до мужика, да ещё и Иванку погубила; тем временем жизнь менялась, приходила в русло, Лида строилась, труд искал людей, но были ещё бездомные, бродяги, но не было собак-кошек, а в пятьдесят третьем явились пришлые, — кто в телогрейке, кто в бушлате, а кто и в штанах из прелой ваты, — с ухмылочками на небритых рожах, с партаками на руках, с финками за голенищами сапог; встречаясь в переулках с Машкой, они хищно смотрели на неё — из подо лба, угрожающе, но и с поощрением, словно приглашая к диалогу; приходит Машка на почту, а там — «Уперад» за стеклом и прямо под газетной шапкой — передовица «Правды»: «Сила советского строя»,  а ниже —  Указ об амнистии… вона что! думает Машка, — амнистия! — и эти пришлые уже по всей Лиде, но в глаза не лезут, всё больше по щелям — как клопы, и лидчане уже ходят по улицам с опаской да вертят головами на стороны, того и гляди лихой человек на нож поставит, стрясая с тебя последний пятак, — так Машка и попалась, но не пятак нужен был ворью; шла Машка с комбината — в сумерках, а пальтишко худое, не под ноябрь — под май, замёрзла и решила не идти по Лидской, а срезала и через пустырь пошла к Лидейке, а там — они, трое, сидят на краю пустыря, мерзавчик давят, на газетке у них хлеб, лук и сала кусок, — увидели Машку, нахохлились да стали в стойку: ну-ка, голуба, поди сюды! — Машка побежала, да куда там! поймали, окружили, закрыли дорогу и один говорит: держи её, Хлыст! — тот сначала за рукав взял, но Машка вырвалась, а он тогда за волосы её, и вывернул ещё, пошали, дескать, у меня! Машка заблажила и крик её понёсся по пустырю, тут зашёл второй и, чтобы заткнуть Машку, развернулся да врезал ей с замаха в лицо, — разбил губы, нос, и Машка, зажав в горсти кровавые сопли, рухнула навзничь на замёрзшую землю; давай, Штырь, сказал Хлыст, она уже хочет; Штырь упал на Машку, а Машка в ужасе подумала: панталоны! — фланелевые панталоны подарил ей недавно один любовник, а это ж дефицит! она не подумала о себе, о том, что с ней делают, о том, что её, может, и убьют, она подумала: панталоны! и заорала пуще, жалея панталоны, но Штырь уже сорвал их и приступил, — Машка билась, царапалась, выла, а её держали, а она выла, а её били, чтобы не выла, а она всё равно выла, не могла не выть, — беспрерывно, но уже глухо, и всё глуше, глуше — от злости, унижения и обиды, а обидчики, сменяя друг друга, не уставали, — Штырь встанет, Хлыст ляжет, Хлыст встанет, тот что без прозвания ляжет, и снова Штырь, и опять Хлыст, — по кругу, и эта бесконечная череда — Штырь, Хлыст, Безымянный — шла и шла перед ней наважденьем, кошмаром, мороком ада, ей было страшно, больно, и вонь этих заскорузлых мужиков душила её, — от них несло луком, водкой, гнилью зубов и грязными телами, её тошнило уже, но вдруг ей показалось, что она… отвечает, и она с ужасом поняла — отвечает! — волны кипятка вздымались внутри неё, что-то пучилось, росло, пытаясь взорваться, но не взрывалось, а пульсировало, вгоняя в жар, Машка хватала разбитым ртом режущий глотку воздух, как если бы она была рыбой, бьющейся в хищных пальцах рыбака, а внизу живота волна шла за волной, одна волна выше другой, а новая — выше прежней, пульсация внутри убыстрялась, ритмы накладывались друг на друга, и безумие уже наползало на Машкин мозг, Машка билась, воя и ускоряясь, и не в силах сдержаться, вопила в ночное небо так, что звёзды сыпались ей в глаза, — а-а-а-а-а-а-а-а!! и вот наконец что-то вздулось в её утробе, столкнуло кости, хрустнуло и… взорвалось! её затрясло и заколотило, как эпилептика, и тут снова двинули её кулаком в лицо, она перестала орать и стала скулить, как щенок, пустивший лужу в дорогой ковёр, — скулила тонко, жалобно и заработала ещё удар — камнем в лоб, чтоб уже заткнулась, тварь! Штырь застегнул ширинку, вынул из голенища нож, протянул Хлысту и сказал: убей её, но Хлыст просипел: сама сдохнет, и пнул Машку сапогом; Машка — выжила и спустя время родила сына; Свидариха когда-то внушала ей: живое не родится от мёртвого, а вот же! Машка зевнула беременность, хотя и можно было отведать вновь пижмы, болотной мяты да горькой бузины, — не вышло! да ещё и власти взялись за аборты, — хотела она поехать к Иванке в Минск, родить у неё, да и придушить младенца, не выдаст же Иванка, а потом думает: детей больше не будет, я ж просила у ведьмы, она не дала, а Бог — дал, надо родить, может, и утешусь, но бесы шептали ей: выблядка родишь, из зла не является добро, Машка плакала, не хотела выблядка, хотела хорошее дитя и думала: рожу! любить стану, любовью подыму, — любовь преобразит, облагородит, очистит, любовь освятит, осветит, вознесёт, — рожу! да и родила… но обид своих не забыла, злую память тая, ходила по Лиде, смотрела на стороны, наблюдала и встретила-таки на городском рынке  Штыря, стоявшего возле тётки Хавроны и жравшего пирожки из таза, — тётка Хаврона взглядывала на него со страхом и с потайною злостью, он жрал и жрал пирожки, а кончив, вытер жирные пальцы о бушлат и взял ещё пирожков, сунул в карман да и пошёл прочь, не заплатив; Машка следила его и засекла нору, где он ночевал, а ночевал он у Вити-дурачка, в сарае на Кировской, возле чудом сохранившегося дома раввина, — Витя-дурачок хлеба просил, всякий день просил, всю жизнь голодный, Божья душа, так Штырь и принёс ему пирожки и покормил, как хороший хозяин кормит собаку; Машка ходила за Штырём неделю, все тропы его прознала и Хлыста нашла, лёжка которого была на станции, в старом деревянном пакгаузе; Машка лелеяла свою злобу, мечтала о крови, видела во снах кровь и пестовала жажду мести, Машка знала: жалости в этой жизни нет, по крайней мере — в её жизни, в её чёртовой жизни, жалость — лишь буржуазный плевок, отрыжка за ресторанным столом, мешающая мстить и убивать ради мести, — никого не станет она жалеть, жалость в её жизни иссякла, она ведь отца не стала жалеть, мужа не стала, и что же, насильников теперь жалеть? она выждала время, достала из-за печи револьвер Альвиана, припрятанный им после польской войны, оставила ребёнка в дому и перед самым рассветом пошла на Кировскую; сарай Вити-дурачка плыл, колеблясь, в жемчужных сумерках; Машка знала, что дверь открыта, тихо отворила её, зашла и, приноровив к темноте глаза, увидела: Штырь спит, прислонившись к спине Вити-дурачка, — вдвоём-то теплее, греется, вражья душа, божьим человеком; что же, и дурачка сгубить? подумала Машка, его ж под расстрелом смерть не взяла, а тут… нет, не вся жалость ушла из мира, сумела же Машка пожалеть Витю! вынула из кармана револьвер, укутала его в тряпки, поднятые с пола сарая, подошла к Штырю, приладила ствол ко груди Штыря и спустила курок, — Штырь дёрнулся и затих, не издав ни звука, но вскочил Витя, а Машка ему и говорит: не бойся, Витя, я тебе хлеба принесла, — и достала из-за пазухи хлеб в тряпичке, дала Вите, — кушай, Витя, я тебе ещё принесу; утром Витя вынес Штыря на улицу и положил возле чугунной колонки на углу, сел рядом и стал ждать дядю Фабиана, начальника милиции; дядя Фабиан был родом из западной деревни, учился в Минске, с тридцать девятого служил в Гродно, а во время войны воевал у батьки Миная, на Могилёвщине, заслуженный был человек дядя Фабиан, капитан, справедливец и оборонщик ото зла, люди его любили и звали уважительно Фабиан Пахомыч, а то просто — дядя Фабиан; пришёл дядя Фабиан, осмотрел труп, спросил Витю: где оружие? но Витя не знал, вынул хлеб, показал, да и говорит: хлеб!.. между тем, дней десять прошло, и Машка снова накачалась злобой, — надо было теперь убить Хлыста, и она пошла на станцию, ночью, за час-полтора до рассвета, — луна светила словно городской фонарь, но Машка без страха шла, не было страха у неё, был кураж, жажда крови, хотелось терзать и мучить попавшего в капкан врага, она пересекла Железнодорожную, миновала станцию и пошла по шпалам; зайдя в пакгауз, увидела Хлыста, — разглядывая Хлыста, она видела полоску света на шее Хлыста, то был свет луны, проникавший сквозь щель в стенке пакгауза, и она подумала: точно по линии! — Хлыст лежал навзничь и мирно храпел, никого не боясь; она ухмыльнулась, снимая с пояса финку, первый её боевой трофей, доставшийся ей после убийства Штыря, — настоящий зоновский нож с наборной ручкой и латунной гардой, нож, знавший многое, многих, нож, сидевший в кишках ментов, вертухаев, сук и лагерных стукачей: примерившись, она нанесла резкий удар с движением вправо и отворила горло Хлыста, — кровь брызнула ей в лицо, ослепив, и с утробным бульканьем сошла вниз: Хлыст судорожно вздохнул и — замер… она стояла перед ним на коленях, молилась… да можно ли молиться над трупом убитого тобой человека? стало быть, Машка молилась бесам, которые, окружив её, аплодировали ей, восторгались ею, хлопали её по плечам и мерзко визжали, радуясь смерти; дядя Фабиан приезжал на труп, озадаченно бродил по платформе пакгауза и думал: не последнее, ещё будет… Машка тем временем искала третьего, которого ни имени, ни кликухи не знала, бродила по Лиде, забывая кормить сына, а молоко в ней сгорало, да и сгорело, а Безымянного она так и не нашла, — тут блатные подорвали магазин в Висмонтах, убив сторожа, и Машка взбесилась: под корень, думала Машка, и с корнем! корчевать! не мститель я, думала, но санитар, — выжечь заразу, вытравить, вырубить, истребить и всё бесовское, что ненавидит жизнь, — растоптать! так открыла Машка сезон охоты на чужаков, являвшихся время от времени в Лиде, легко узнавая их по наглым рожам, блатной походке, развязной речи, да и партаки выдавали их, партаки были у них на руках, локтях, предплечьях, на жилистых шеях, да! и запах! стоило Машке принюхаться, как узнавала она мерзкий запах зоны, запах скученных тел, вшивых бушлатов, сгнивших портянок, скисшего пота, а с воли к этой вони примешивались запахи сивухи и лука; Машка следила за ними, пасла, сторожила их сон, а потом резала, сев на корточки в головах спящих, — резким ударом по шее с молниеносным движением вправо! финка Штыря обагрялась гнилою кровью, тело булькало пару секунд, дёргалось и тут набегали радостно визжащие бесы, — хватали чёрную душу и волокли её, бьющуюся от ужаса, в бездны ада! — дядя Фабиан тем временем заходил к Машке с тылу и косвенные улики наводили его на определённые мысли, но прямых доказательств не было, и он смотрел за Машкой, но Машка была хитра; лидчане, впрочем, сразу связали резню в городе с нею и ни с кем иным… а с кем же ещё? тогда и прозвали её — Машка-смерть, все знали: за спиной у Машки — Свидариха, тёмные силы и попеченье дьявола, но Машка в их понимании творила доброе дело, избавляя Лиду от блатной скверны, вот все и молчали, а дядя Фабиан копал и копал, ждал Машкиной ошибки, она и ошиблась, обронив как-то финку Штыря на месте мести, — Фабиан Пахомыч сам приехал и забрал Машку; суд гремел по всей Беларуси, Машку не осуждали, — люди шептались, даже и сочувствуя ей, но прокурор повернул так: Машка убивала советских людей, а это вредительство, диверсия и потрясение основ, стало быть, подрыв страны, и хоть политика в пятьдесят пятом уже отошла у судейских на третий план, а всё ж таки дали Машке двенадцать лет и сказали: двенадцать лет исправительно-трудовых, до встречи! — приехала из Минска Иванка, взяла сына Машки и стала его любить, а он рос чертополохом: люблю тебя, Ваня, говорила Иванка, а он смотрел волчонком и в его чёрных глазах тлела злоба… ребёнок! а в глазах — злоба, не видел ещё ничего, а уже — злоба!.. двенадцать лет прожила Машка в лагере с гвоздём в рукаве и с камнем за пазухой, в подкладке робы хранила обломок бритвы, тщательно сберегаемый при каждом шмоне, имя её — Машка-смерть явилось за ней в бараки и остерегало нет-нет борзых товарок, желавших оспорить Машку и её место, — судьба была Машке схлопотать новый срок, а потом ещё схлопотать и так до смерти, но в лагере боялись её пуще смерти, потому что она была — Машка-смерть, воплощение смерти, оттого ни гвоздь, ни обломок бритвы ни разу за срок Машки не напились крови, а однажды давно-давно, в первый ещё год увидела Машка книгу соузницы, хранимую много лет на теле её и насмерть пропахшую женской сутью; та как-то открыла книгу да и показала Машке, а там слова: живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и нет им воздаяния, ибо и память о них предана забвению, и тут Машка всё поняла про себя и про подлый мир, в который ввергли её родители, Машка думала: в любви зачали меня или в равнодушии? в горячечном огне созидания или в животной страсти? и ещё вспомнила, как говорил ей муж: трогаю тебя — живая, но мёртвая! тёплая, но холодная! нежная, но грубая… как труп! ни жива  ни мертва, ни то ни сё, ни шатко ни валко, видимо-невидимо, долго ли коротко ли… нежить! и она двигалась, ела, спала, работала работу, но понимала: это — в смерти, внутри смерти, в пустыне смерти, в ледяном хладе смерти и в пустоте её, ибо живой человек уже в смерти — ни жив, ни мёртв, ни то ни сё, нежить! но спустя срок свобода возвратилась к ней, — двенадцать лет в смерти — не срок; Машка съездила в Минск, взяла у замужней уже Иванки сына и поехала в Лиду, — в Лиде помнили её, она была героиня и, уже войдя в зрелость, казалась лидчанам крупной фигурой, давно ставшей на одну доску даже и с дядей Фабианом, который всё служил и дорос до полковника; встретив старую крестницу без злобы, дядя Фабиан сказал только: ну, смотри у меня, со мной не забалуешь! — стала Машка жить с сыном, навела порядок в дому и стала жить, думала всё — покой, да не тут-то было: сын, Ванятка, сменивший как раз тринадцатый год, был беспокоен, груб и не хотел школы, куда определили его, дружил с бражкой и гадил втихаря, — то морду ровеснику начистит, то велосипед сопрёт, а то прижал как-то в переулке бабу, да стряс с неё кошелёк под ножом; Машка ему пеняла — он крыл матом, скандалил, бил посуду, ломал мебель, разорял дом, воруя из дома, Машка терпела-терпела, а он приходит восьмого ноября — как раз пятидесятилетие Советской власти — пьяный в дым и давай матери предъявы предъявлять: ты меня не жури, я юбилей нашей революции отметил, а тебе наша революция — кол в глотке, не любишь ты нашей революции, — Машка возражала, спорила, пыталась угомонить, но он только распалялся и уж полез в драку, слово за слово разжигая ссору, Машка хвать его руки, унять хотела, а ему в кайф, вздел кулак да как дал матери в лицо! Машка рухнула и мелькнуло перед ней: ночь, холод, ледяное дыхание, Штырь отводит плечо, бьёт с замаха, разбивая нос, губы, скулу Машки и, зажав в горсти кровавые сопли, она падает навзничь в мёрзлую землю; Машка рухнула, но и тут не утих сын, начав избивать мать ногами, — Машка заползла под кровать и держалась, — не станешь ведь сколком бритвы кровинку свою в кровь кромсать; утром она пошла в спецдиспансер, показала синюшное лицо и спросила о рамках психического здоровья человека вообще, её сочувственно расспросили, предположив дело по ведомству дяди Фабиана, но почти сразу и надумали, хорошо зная что такое есть Машка и рок её судьбы, — вечером прислали психиатрическую скорую, забрали Ваню и поместили в мрачную комнату с запертыми дверьми и решётками на окнах, — попался Ваня! всю жизнь будешь теперь гнить в психушке! а у Машки что-то щёлкнуло в мозгу и она взялась за старое, — стала бродить по Лиде, принюхиваясь, приглядываясь, и снова безошибочно определяла врага, пасла его и лишала жизни посредством опаски, то есть опасной бритвы, которая не в пример финке удобнее спала в кармане; Машка успела зарезать четверых, пока дядя Фабиан схватился, — семь милиционеров под его командой обложили дом Машки и стали на виду её, — Машка вынула из-за печи револьвер мужа и стала палить в окна, выцеливая милиционеров, они залегли, а Фабиан Пахомыч не залёг, встал в полный рост и говорит: Машка, сдавайся, ты уже мертва, — я знаю, бормотнула Машка, и выстрелила в дядю Фабина, — дядя Фабиан схватился за плечо, упал, а Машку охватил восторг, она стала палить наугад, но револьвер защёлкал впустую и пришлось Машке нащупывать патроны, она быстро зарядила оружие и снова принялась палить; пороховой дым застилал дом, в окна видны были милиционеры, они стреляли по рамам и уже разбили стёкла… Машка хлопала полы, искала патроны, но патронов не было… Машка открыла барабан револьвера, — в одной из камор дремал последний патрон… сдавайся, Машка! услышала она дядю Фабиана, — не получите, сказала шёпотом Машка, сунула горячий ствол в рот и спустила курок!.. голова её дёрнулась вверх, и она ощутила, как тащат её за волосы, встряхивают, вздымают, — она открыла глаза и сквозь потоки воды увидела ведьму, стоящую над осинной кадкой и как бы со стороны — себя на коленях перед огневой водою… тише, деточка, сказала Свидариха, отпуская её, — живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают… Машка встала, вытерла руками лицо и пошла домой, а там — отец, — чай из самовара пьёт, глянул на неё и говорит: пришла, сучка; в окне была видна мать, половшая огород, на стене тикали ходики, отец сидел и пил чай, отец сидел и пил чай, отец сидел и пил чай… а где Иванка? спросила Машка, — в гимназии, сказал отец…